Люба

Что за болезнь у нее, она не запомнила, доктор говорил что-то, но все смешалось в бреду. Горячка совсем одолела ее. Приходила сестра, смачивала губы водой, вливала в рот лекарства, но Люба не чувствовала улучшения. Она ощущала только, как жар пульсирует вместе с кровью, во всем теле, как отяжелели и ломит суставы. Наверное, я умру, думала Люба, глядя в белый, с обвалившейся штукатуркой потолок. Она думала об этом с безразличием, как будто все происходило не с ней или не по-настоящему. Прикрыв глаза свинцовыми веками, погружалась в неспокойный сон, и тогда сестра видела, как дрожат Любины руки, как бормочет она что-то губами, искусанными в кровь, как трепещут ресницы. Сидела с ней немного, вытирала пот с ее бледного лба и уходила. Потому что было ясно: со дня на день Люба умрет. А Люба уже и не понимала, спит она или нет. Все происходящее по ту сторону, в бреду или во сне, было знакомым, реальным и близким. Снился или чудился ей Митенька, и бабушка, и армия, и довоенный город. В бреду Люба металась, плакала и кричала. Она умирала.

День был солнечный, праздник — день апостолов Петра и Павла, окончание поста, 12 июля. Они только что отстояли службу, молились, приняли причастие и от того — от торжественной службы, от ощущения близости Бога, было светло и тепло на душе. Они приехали из города вместе к родителям Мити — отцу Алексею, настоятелю храма Пресвятой Богородицы и матушке Варваре, приехали на праздник. И сейчас, прежде чем идти домой, к накрытому столу, к Митиной семье — братьям и сестрам, забрались в траву за деревней, устроились поудобнее и завели разговор. Были они веселые, молодые и наивные, планов у них было много, и во всех Митя и Люба были уверены. О свадьбе предпочитали не говорить, дело решенное. Говорили об открытии в деревне школы. Митя заканчивал в городе учительскую семинарию, Люба училась в фельдшерской школе. Жить они собирались здесь, в деревне. А если бы еще и библиотеку открыть! А больницу построить! Дел много. Молодость. Все кажется возможным. Мимо проехала телега, лошадь смешно фыркнула на окрик мужичка, из травы видны были купола храма, так и золотились, сияли на солнце. Трава была душистая, уже начинающая выгорать. Митя положил голову ей на колени и улыбнулся. Улыбка у него была детская, добрая и открытая. И сам Митя был в чем-то ребенок. Спокойный, добрый, впечатлительный. Как было не любить его. Высокий, гибкий, с темными волосами. Возле карих глаз — морщинки от улыбок. Руки мягкие и теплые. Митя, она погладила его по волосам. Митя. Наклонилась и поцеловала в лоб. Митенька.

Митя лежал в гробу. Посреди избы стоял гроб и в нем был Митя. Лицо черное от побоев, губы в черной крови. Люба попросила мать Варвару, чтоб оставили ее одну, села возле гроба. Завтра отпевание, а потом на кладбище. Вот и нет Митеньки. Села, медленно раскачиваясь, попробовала молиться, но Господь ушел. Забрал ты у меня Господа, Митенька. Заплакала. Митю взяли на забастовке. Избили по ошибке, говорят. Косточки целой не оставили, забили ногами. Митя!

Люба уже собиралась уходить. Матушка Варвара зажигала лампадку, отец Алексей сидел за столом. И уйти бы Любе, уйти со своим горем, но не выдержала — выплеснула. “Что ж вы все жжете да жжете? Для кого? Для бога вашего? И где он, боженька? Спит-почивает там, на облаках? Да как он мог позволить Митьку убить? А иудушки чертовы вон, по земле ходят и ничего! Может, Страшного суда дожидаются? Вы еще по их душу помолитесь, спасеньица им вымолите. Бог ваш только губить может. Если он вообще есть”. Люба, развернувшись, ушла. Отец Алексей было поднялся, но матушка Варвара, проглотив комок в горле, остановила его: “Оставь ее, пусть идет. Образумится”. Рука ее, державшая лампадку, дрожала. Матушка Варвара со страхом обнаружила в своем сердце отголоски Любиного мятежа и принялась молиться.

Поначалу ее глаза казались васильковыми, такими нежными в сочетании с пшеничными, гладко убранными волосами. Но потом любой замечал, что всегда — даже когда она улыбалась, глаза эти оставались спокойными, и не было в них ни радости, ни света, ни тепла, только синий обжигающий лед. Смотрела на всех немного свысока, держалась холодно. Комвзвода Калинина. Калина Красная ничего не боялась, смерти как будто искала. Да и сама была похожа на смерть, когда на коне, обнажив шашку, неслась в атаку или ночью обходила посты. Чувствовалось в ней что-то потустороннее. Ее побаивались и предпочитали не пререкаться с ней и особо за спиной у нее не разговаривать. Командир как командир, пусть и баба. Зато, когда в атаку идет, впереди всех, с сумасшедшими глазами, орет благим матом и рубит, рубит без конца, как будто тонкая белая рука не знает устали. Как за ней не пойти?

Водку пила наравне со всеми остальными, но не пьянела. Курила папиросы, то прищурившись и уйдя в свои дали, то осматривая лица вокруг себя. Знали историю, что как-то приключилась с Калиной. Один новобранец собрался однажды переночевать в ее постели, не приняв всерьез предупреждения товарищей: да, что она, не баба что ли. Вошел в комнату, где спала комвзвода, но успел сделать лишь два шага. Калина уже стояла возле кровати, с распущенными светлыми волосами, обнажив шашку, босиком на деревянном полу. Стояла в лунном свете и молчала, а потом сказала, строго, спокойно: “Только попробуй!” Лишившись дара речи, красноармеец стоял, не шевелясь. Кого-то знакомого напоминала она ему в эти мгновения, какую-то женщину, но вспомнить он не мог. “Спать иди и приходить сюда больше не вздумай”, — тихо сказала Люба и указала шашкой на дверь. С большим облегчением красноармеец Ерофеев покинул избу с проклятой бабой, еще не зная, что завтра погибнет, посланный в разведку легкой женской рукой.

Никто не знал, что Люба плохо спит по ночам и часто плачет. Никаких припухших глаз по утрам, синий лед в обрамлении черных ресниц, аккуратно зачесанные пшеничные волосы, тонкие, жесткие губы. Командир, за чьей спиной не пропадешь, но которого и подвести страшно.

Люба плохо спала. Совсем не отдыхала, казалось, усталость копится на ее плечах кирпичами. Она уже второй год была в Красной Армии. По стране шла гражданская война, в ее родном городе хозяйничали колчаковцы и белочехи. 5-я армия, под командованием Тухачевского, освободила Челябинск и продвигалась к Омску. На дворе был октябрь. Ее дивизия стояла под Петропавловском, в небольшой деревеньке, готовились брать город. Как обычно не спалось, Люба вышла на крыльцо, закурила папиросу. Звезды были удивительно яркими и чистыми, как в детстве, под Рождество. Вспомнилось, как они с Митькой любили звезды, выпросили у отца Алексея атлас и копались в нем, заучивая названия звезд и созвездий, туманностей и планет. И можно было спать на сеновале или на крыше, можно было… Перед Любой снова встало черное Митькино лицо, слезы покатились из глаз. Покатились и иссякли. Окаменела я. Каменная глыба, а не человек. Убивать научилась, научилась быть жестокой и никогда не прощать. Ради кого — ради тебя, Митя? Нет, ты же был самым добрым, самым чутким. К чему вся эта месть? Чтобы кто-то чужого такого же Митьку не убил? Так вот они, Митьки, кругом. Будет ли такой день в их стране, когда не надо будет никого убивать? Может, за этот день я хожу в атаку, беря на себя грех? Шорох за забором, прислали за ней из штаба. Красноармеец смотрит с уважением. Выбросила папиросу. Пойдем.

“Через две недели будем в Омске. Слышал, вы оттуда?” Тухачевский был такой же молодой, как она — двадцать шесть лет. Симпатичный, с открытым лицом, блестящими темными глазами, собран, подтянут, настоящий офицер. “Дмитрий Михайлович Карбышев — тоже ваш земляк”. Командарм лично пришел поздравить с удачным исходом Петропавловской операции. Именными часами перед всем строем уже наградили. Теперь вот выпить по сто грамм беленькой. “Как же вы к нам в армию попали? До Москвы ведь не рукой подать?” Тухачевского сразу поразили ее синие колючие глаза и то, как она смотрела — излишне прямо что ли. Люба вкратце рассказала о том, как по поручению товарищей по партии поехала в Москву, как первый раз участвовала в бою. “Смелость города берет. Про вас, наверное”, — широко улыбнулся Тухачевский, по-детски, как Митя. “Наверное”, — машинально откликнулась Люба.

Город был взят четырнадцатого ноября. 5-я и 3-я армия захватили много трофеев и пленных. Люба всегда с трепетом в сердце ожидала того момента, когда наконец войдет в город. И сердце дрожало, дрожало, когда ехали по Чернавинскому проспекту, когда оказались в резиденции генерал-губернатора, красивом, двухэтажном особняке, почти на берегу Оми. Любу вызвал к себе Тухачевский. Она поднималась по странной металлической лестнице, которая должна была шуметь под ее коваными сапогами, но которая подобострастно молчала. В больших, мутных от грязи и пыли зеркалах едва виднелось ее отражение. Залы были большими и красивыми, со следами былой роскоши. Зала для танцев, подумала Люба про самую большую. В голове зазвучал вальс, она сделала несколько неловких па в сапогах. Смутилась, потому что поняла, что перед ней — кабинет генерал-губернатора и там ждет ее командарм. После всех необходимых слов, внимательно вглядевшись в румяные щеки, Тухаческий сказал встревоженно: “Да вы вся горите, Люба. Сходите к доктору и немедля”. Люба провела рукой по щеке и ничего не почувствовала. “Идите”.

5-я армия продолжала наступление на восток. Под небольшой деревенькой взвод Калининой ждала засада. Носом учуяв опасность, Калина Красная, в последнюю минуту попыталась отвести своих назад, но, понимая, что не успевает, бросилась на чужой отряд. Они летели друг на друга, сверкая сталью. Казак замешкался секунду, разглядев перед собой женщину, удивительно знакомую, но через мгновение взмахнул шашкой. Голова с яркими синими глазами и светлой косой покатилась по снегу.

Сестра закрыла васильковые глаза, сложила на груди женщины тонкие белые руки со шрамами. Последнее, что она слышала, было имя, мягкое, светлое, словно снег под Рождество. Митя.