Точка весны

 

Пролог

Сегодня небо так похоже на землю, что нет никакой разницы, где находиться — вверху или внизу, всюду одно. Небо и земля в сугробах, жемчужно-белых, подсвечиваемых луной, сливающихся в цельное пространство с едва заметным швом у горизонта.

Я сижу на берегу реки, но разве ясно, что это берег? Никаких ориентиров, снег, дальше во все стороны — мерцающая серо-белая дымка. Где-то, невидимая, за сугробами, луна пробивается сквозь ночь. Время сегодня особое — Новый год.

Всем классом мы решили отметить этот праздник не так, как обычно. Придумали выбраться недалеко, в соседний микрорайон, под обрыв, на берег реки. Было в этом что-то первобытное: пустынный берег, окруженный мглой, пространство без конца и без края, костры, ритуальное дерево, огненный напиток, пляски и игрища. Но стоило только подняться наверх, как сразу повсюду виднелись высокие дома, испещренные огнями. Задремавший город просто прикрыл веки и дал нам сбежать. Всего на одну ночь.

Ребята были воодушевлены, заранее построили несколько стенок из снега, чтобы прятаться от ветра, купили пушистую сосенку. Мальчики запаслись поленьями для костра и шампанским, девочки приготовили салаты и испекли пироги. Вечером тридцать первого, вырванные из привычных родительских гнезд, мы начали собираться на берегу. Класс у нас был дружный, веселый, двенадцать девочек и десять мальчиков. Вместе мы ездили в Москву, отдыхали за городом, устраивали вечеринки, вот и сейчас все поддержали эту странную идею — отметить Новый год на берегу реки.

Зажгли костер, установили елку, включили музыку, разлили первую бутылку шампанского, начали готовить шашлыки. От спиртного и холода изменилось обоняние, изменилось мироощущение, румяные, повеселевшие, раскрепощенные, с сияющими глазами; мы оживились, посыпались шутки, зазвучал смех, праздник хлынул на безжизненный берег.

Ты был среди них, сидел с бокалом шампанского на бревнышке, шутил, смеялся, и я улыбалась, глядя на тебя. Потом все перевернулось, шаг, другой, и вот ты уже обнимаешь нашу одноклассницу, невысокую, в шубке с пушистыми отворотами, каштановые прядки игриво выбиваются из-под капюшона. Необязательно прижимать ее к себе так сильно, так близко, но ты прижимаешь, и я ненавижу себя за то, что замечаю это, за отличное зрение, за все эти танцы. Чуда не случится. Почему-то в Новый год люди привыкли думать о чудесах, о том, что Новый год есть какая-то тайна, рубеж, за которым все изменится, сбудутся желания, исполнятся надежды. И вот ты ждешь 31 декабря, вся окутана предчувствиями, серебристыми, воздушными, как облако пара морозным зимним утром. А потом наступает разочарование. Все как раньше. Как сейчас. Внезапно праздник показался фальшью, глупостью, я еще глотала обжигающее горло шампанское, еще улыбалась, но уже не желала здесь быть. Среди людей собственное одиночество стало настолько острым, что захотелось сбежать. Чтобы действительно быть одной, не обманываясь и не притворяясь. Тем более из-за тебя.

Место между землей и небом, пустыня из снега, и я совсем одна, и никого. Сижу, прихлебывая из фляги обжигающий напиток, чтобы не замерзнуть, нахохлившись, как птенец. Маленький птенец на безбрежном пространстве. Века идут, эпоха сменяет эпоху, что было здесь тысячи лет назад? Река до сих пор выносит наконечники стрел, монеты, обработанные камни, украшения, кости, а где-то это все еще лежит в земле, маня археологов и искателей сокровищ. Время. Цивилизации. Культуры. Умирают, оставляя осколки. Что останется от нас? Какими судьбами мы здесь? И что нам предназначено? Могла бы я так же сидеть здесь в палеолите, укутавшись в терпко пахнущие шкуры, грызть какую-нибудь кость и смотреть на снег, который во все стороны, непонятный, холодный, то пушистый, то колючий, кристаллик к кристаллику, словно гигантский конструктор? Приложить ухо к загрубевшей поверхности и услышать, как бьется сердце реки, а еще дальше, сквозь пласты времени – непривычная речь, звуки той жизни, с охотой, с кострами, с рисунками на стенах пещер. Странно осознавать себя иногда потомком тех, лохматых, некрасивых, мускулистых и грязных. Людей. Человеков. Жизнь во все стороны — в пространства и века, мир такой большой, как же в нем не затеряться и найти себя?

Я пьяна, Боже мой, я пьяна, замерзаю в снегу, лежу то ли на земле, то ли на небе, пытаюсь плакать, жалеть себя, ловлю свои мысли, думаю о тебе.

Я бессмысленна, я не могу обнимать, целовать тебя, знать в прикосновениях, знать твою кожу, класть твою голову себе на колени. Я лишена необходимого для жизни и, значит, бессмысленна, как никто.

Я не нежна. Я никогда никого не касалась так, как могла бы коснуться тебя — с трепетом в пальцах, с трепетом внутри, с жаром во всем теле, с собственной огненной кожей. Я подарила бы тебе тысячи ласковых слов на кончиках пальцев, я бы писала их на тебе, как пишут любовные письма, как рисуют картины, как касаются глины перед обжигом, чувствуешь это? Знаешь?

Девочкам — молчать, флиртовать, подавать знаки, играть. Мальчикам — делать шаги, приближаться, обороняясь, и в конце все объяснить. Ты не приходишь, ты молчишь, ты не даешь знаков. Как мне узнать, что все это не напрасно? Что вся боль, скопившаяся в сердце, исчезнет, обернется сладостью, миром?

Я умираю, когда тебя нет, я умираю, если ты рядом, это ли то самое чувство любви, это ли то, что дает наслаждение? Мама скажет: “Пройдет”, папа: “Он просто красивый”, а для меня ты вся моя жизнь. Я влюблена. Девочка-школьница, он одноклассник, история старая, как этот мир.

Холодно, снег. Я одинока, я очень несчастна, просто приди и помоги мне справиться с этим.

Когда я увидела тебя в первый раз? Ты учился тогда в другом классе, но как-то случилось, друзья были общие, мы вместе гуляли, как это правильно, в школьном дворе, но о любви речи не шло, так, симпатия, это потом, в четырнадцать, ты в нашем классе, вечеринка, зовешь меня танцевать, обнимаешь за талию, и это объятие насовсем, навсегда, словно твоя рука еще до сих пор там. И весь вечер очумевшее сердце колотится внутри, и новое чувство, и кровь поменяла свой градус, теперь я иная. Мои четырнадцать по-другому, я взрослая, я стала любить.

Но — девочкам молчать и таиться, мальчикам — приближаться. Остаемся друзьями, мне этого мало, мне этого предостаточно: быть с тобой, говорить, ловить каждое слово, за руку брать, слышать твой смех и сдерживать губ неизменный порыв, не выстрелить пулей, которая может убить нас, друзей, и ранить, не выстрелить словом “люблю” и к ране губами потом не припасть. Сдерживать женщину, растущую в хрупком подростке, не выпускать на волю смелую, дерзкую, страстную, тихо таить, притворяться. Почему ты не сделаешь шаг? Почему не освободишь ту, которая любит тебя, почему?

Годы, ссоры, разрывы, надежда на жизнь без тебя, но ты приходишь, и только голос, и взгляд, и я снова на привязи, в тесном объятии, никуда не уйти, хожу за тобою, словно собака, кошачья сущность плачет внутри, мяукает и скребется. Все любят тебя, ты дорог всем, а кого любишь ты?

Гром среди ясного неба. Другая. Есть. У тебя. Не верю! Ору на весь город, ревностью истощена. Забыть. Тебя. Навсегда. Но время проходит. Ты ошибался, и твой лучший друг в неприятностях, горестях — я. И снова по кругу, и твои губы говорят-говорят, шелуха, лишь шелуха, а где зерно, долгожданная радость, где одно слово, дающее смысл всему: мне, мирозданию, жизни, где оно, это “люблю”?

Время и верность, сердце и серость, ты и я, мне шестнадцать, только смогу ли я все изменить. Выход один: тебя не любить.

Быть холодной, как снег. Замерзаю. Сил нет шевельнуться, ночь без низа и верха, пепельно-серая, сугробами клубится вокруг. Новый год давно наступил, приволок всю безнадежность старого, укутал заботливо. Засыпаю. Где-то там, праздник, наверное, угасает, гасят костры, уносят дерево мира и поднимают последний бокал. Ты среди них, улыбаешься, даришь звезды, все, как и должно быть. Чудес не бывает. То, что не было зачато, не взрастало, родиться не может. Твоей любви не существует, только моя. Скоро забрезжит рассвет, пора возвращаться в обыденность. Чувство снега уношу с собою, как что-то очень родное, близкое, теплое. Тоска была впитана в снег, спрятана в холод. Сквозь дымку и белое — город.

* * *

Как ни странно, весна приходила с ощущением льда на языке, такого колючего холодка, то ли гладкого леденца, ласково прижимающегося к нёбу, то ли, наоборот, иглы, впивающейся в плоть при любом неосторожном движении. Весна перекатывалась за щекой, пока я шагала по улицам, она была вызывающе бесцветной, без солнца, стеклянной ото льда, подслеповатой, словно выпали оконные стекла и лежали на земле, под ногами — шагнешь, и хруст, и трещинки, и лопающаяся линза. Земля освобождалась от оков, и освобождались люди, и заново учились мечтать, и дышали по-новому, полной грудью, не боясь простудиться, и радовались легкой одежде и асфальту под ногами… Весна…

В городе я не была давно, как-то приезжала навестить родителей, но все было быстро, сумбурно, оформление документов, визиты к родственникам, того своего приезда я толком и не помню. Зато сейчас нет никаких срочных дел, и можно просто бродить по улицам…

Улицы, площади, знакомо-незнакомые, фасады домов облеплены безвкусными табличками самых разных размеров, от маленьких, над дверями, до гигантских, в полздания: “Линолеум”, “Холодильники”, “Телефоны”, “Компьютеры”, “Бытовая техника”, “Плитка”, “Обои”, “Золото”. Все продается, и все покупается. Весь город как большой базар. Дома облупились, стены с остатками штукатурки, и лишь первые этажи, где фирмы, фирмочки, конторки, аккуратно разукрашены во все цвета радуги. И очень грязно, из-под тающего снега — мусор, бутылки, пакеты, обертки, в центре, на окраинах. На дорогах — пробки, тысячи маленьких пассажирских машинок заполонили улицы, и автобусы, словно выжившие после катастрофы динозавры, степенно ползут среди них, юрких, несущихся без страха и опасений. Метро так и недостроено. Лет через десять, может быть.

Хожу по улицам, а улицы уже превратились в воспоминания. И хочется кому-то рядом сказать это банальное: “А помнишь?”, но спохватываешься, что идешь одна. Все — друзья, одноклассники, сокурсники — разбрелись по городу, где-то они среди тысяч людей спешат на работу, по делам, домой. И все-таки ждешь оклика: “Ты? Откуда? Надолго?” А на самом деле хочешь встретить всего одного человека и потому слишком пристально разглядываешь лица встречных, как будто может случиться чудо, и вот он, этот знакомый голос, от которого мурашки… “Девушка! Время не подскажете?” — смотрю в его лицо, потом на часы. Не ты… Бродишь где-то, и даже будь я собакой, вряд ли учуяла, в какой стороне…

Очень странно находиться в родном городе после долгого перерыва. Соперничают чувства обретения и потерянности. Видишь знакомые места, вспоминаешь какие-то события, но уже лежит непреодолимая пропасть между тем тобой и тобой сегодняшним. Вот центр города, где мое детство прошло. Как все изменилось! Старые дома обветшали, но самоуверенно глядят стеклопакетами, иных уж нет вовсе, много новых, свежих, этаких самовлюбленных красавцев, иногда, впрочем, не совсем удачных. И только в соседнем с нашим старым домом в окошках подвалов все так же сидят кошки, настороженно глядят на прохожих… Смотришь на город и удивляешься, а как же ты все-таки здесь оказался?

Детство и юность воспринимаются теперь как нечто истинное, целостное, что невозвратимо утрачено. И пусть собственный дневник школьных времен покажется дневником чужого человека, но человека настоящего, у которого тонкая кожа, через такую по-особому чувствуешь мир. Это потом, дальше, кожа загрубеет, да и сам прикупишь новые одежды, защищающие от боли, от слишком чутких переживаний, укутаешься по шею и, кажется, заживешь хорошо. Только иногда всплывающие не к месту обрывки прошлого заставят вздрогнуть, и вспомнить, и затосковать. Но ничего не вернуть, мы меняемся каждый день, каждый новый рассвет отдаляет нас от тех, кем были когда-то. И только хочется верить, что сохраняется между нами это таинственное родство, когда — и девочка в колыбельке, и Снегурочка под елкой, и школьница на выпускном, и студентка с дипломом в руках, и мать у кроватки, и седая старуха на скамье — все ты.

Время здесь тягучее и медленное, кажется, можешь застыть, как муха в янтаре. Мечешься, мечешься, и – ничего.

Река. Сколько раз я уплывала с ее водами. Река жизни звала, и я откликалась. Свешивалась с моста, летела вниз, и течение уносило меня к далекому морю. Оставляла все это, отныне ненужное, в чем увязла. И город, и улицы, и друзей, и родных. Смело. Бултых.

Но никуда я не падала, ехала себе в автобусе или троллейбусе, через мост и зеленоватую с серебристым отливом реку, и выходила на остановке после моста, и мимо шелестящих камышей ныряла в переход, и домой, домой, домой, по проспекту, прямому, как из учебника геометрии.

Все расчерчено в этом мире давно, и для меня дороги были расчерчены. Собственные построения пространства еще не давались, а желание вырваться из четкой системы координат было сильно. Мысли о том, что без координат сложнее, не возникало, прямоугольники бульвара давили и угнетали. Хотелось новой, нестандартной и в чем-то изысканной геометрии. Геометрии моей жизни, не такой, как у всех, своей собственной.

Вот и стрела бульвара — длинная, в несколько километров, устремленная в заречную синеву, идеально прямая, указывает направление, призывает отправиться в путь, обещает дальние страны и золотые горы… Похожа на туго натянутую стрелу в руках невидимого лучника. Вот-вот сорвется и полетит в поднебесье, средиземье, и я с ней…

Пустырь перед домом — желтая пустыня, где играли мы детьми, где встречались с подругами, гуляли с мальчиками, где прошли мое детство и юность. Это мое владение, там летала я во снах тысячи раз, и чувствовала радость полета, свободу, и побеждала все: притяжение, законы мироздания, черных призраков. Но нет теперь его, моего сакрального места, пустырь застроен — розовый дом в несколько подъездов, детская площадка. Словно мне в назидание. Никаких тайных убежищ, изгнана, не твое.

А я смотрю в сумрачное апрельское небо и верю, что когда-нибудь смогу взлететь, и парить над городом, словно птица, и рассматривать крыши, башенки, шпили, трубы, зеленые облака деревьев, рассматривать, плыть, танцевать в воздухе и не бояться упасть.

Самое странное в таких путешествиях — это встречи, всегда неожиданные и не к месту. Потом вспоминаешь: и сказала что-то не то, и— еще хуже — забыла имя соседки, учительницы, чьей-то мамы, и лишь учтиво улыбалась. В общем, стыдно и неловко потом.

— Поленька! — Вопль прямо через газон, театральное изумление и слащавая улыбка. — Милая моя, ты здесь? А мы слышали, ты в Москве сейчас? — Она уже что-то про Москву, а у меня до сих пор стоит в ушах не любимое мной имя. Я — Полина! Не Поле, не Полюшко, а Полина! Сколько раз можно повторять!

— Здравствуйте, Виктория Николавна! Да вот, приехала к родителям в гости.

— А, ну да. — И дальше моя персона ее мало интересует.

— А у меня ведь Женя замуж вышла (она забыла слово “снова”), ребеночка ждут. Муж ее— такой человек хороший, бизнесмен, машинами торгует, квартира на набережной, дача, машина, эта, как ее, “лендловер”, что ли. А свадьба была шикарная, арендовали ресторан, двести человек приглашенных, потом свадебное путешествие в Таиланд. В общем, я довольна. Ну, что ты, как живешь? Замужем? — многозначительная улыбка.

Внутри неприятный холодок вины, но решаюсь на ложь:

— Замужем.

— Молодец! — торжествующе. — Так и надо. Кем работаешь?

— Редактором в издательстве.

— Ой, ну у тебя всегда способность к литературе была. Помнишь, какие сочинения писала? Вся школа списывала. Ну, а живешь где? Снимаешь? — сочувственно. — Да, сейчас жилье такое дорогое, а в Москве-то особенно. Не надоело-то по чужим квартирам мыкаться? — Господи, ну, сейчас заплачет, просто мать родная.

— Ничего, муж зарабатывает прилично, скоро переберемся на свою жилплощадь.

— Ой, как хорошо-то! А он у тебя кто?

Так, сейчас важный момент, надо сосредоточиться и не сплоховать. Что там мои женщины пишут в своих романах?

— Олигарх.

Виктория Николаевна меняется в лице.

— Олигарх? — она оглядывает мое черное пальто, перламутрово-сиреневый шарф, сапожки на шпильках, длинные черные волосы, разбросанные по плечам. И не знает, верить ей или нет.

— Да, один из друзей Романа Аркадьича, ну вы знаете… Сейчас вот виллу покупаем в Италии. А замок во Франции решили продать. Слишком расточительное удовольствие и, честно сказать, себя не оправдывает. Новый дом еще в Москве присмотрели, не знаю, что муж решит. А у меня нет никакого желания этим заниматься, решила лучше родителей навестить.

Виктория Николаевна едва не стонет, достижения ее дочери просто меркнут перед проносящимся перед ее взором: замки Луары из фильма BBC, пасторальные итальянские пейзажи с оливковыми рощами, синее море, белые яхты и московский особняк в стиле классицизма… Ох! Бедная Виктория Николаевна, и зачем только она меня встретила!

Она превозмогает себя:

— Какая ты молодец! Какая умничка! Ну, что же — счастья вам и любви. — Уходит.

Теперь я знаю, что будут говорить обо мне в районе через пару дней. Надеюсь, папа и мама не услышат.

Я шутила, но мне было не смешно. Потом случится еще несколько подобных встреч, и все без исключения будут отчитываться передо мной, перечисляя атрибуты успешной жизни: квартира, машина, дача, дети, отдых в Турции, Египте, Черногории, на Мальдивах так далее, и так далее… Услышав о том, что я редактор, даже не спросят: “А в каком издательстве? Что за книги выпускаете?” И пусть над жанром, в котором я работаю, принято издеваться — а это любовно-сентиментальный роман, но никуда не уйти от того, что многие засыпают с моими, моими! (конечно, мною правленными) книгами. А еще я хороший редактор, мне это точно известно.

Но мои прежние знакомые, поболтав со мной полчаса, осыпав меня с ног до головы добытой в жизни мишурой, уйдут, а я с ужасом пойму: им нет до меня, моих радостей или забот, моих планов или сокровенных мечтаний никакого дела. Никакого. Словно я пустое место.

Они уйдут, а я останусь с непонятной тяжестью в груди. Мне плевать на квартиры-машины-бриллианты-меха, на все то, чем никогда не измеришь человека и что тем более не поможет тебе понять его. Мои цели никогда не лежали в области имущества и недвижимости, и все же после таких разговоров возникает странное чувство неполноценности. Как будто ты — аутсайдер, не смог добиться чего-то важного в жизни.

Ухватить реальность пальцами, пятерней, да что там, двумя руками, натянуть ее на себя, как одеяло, мол, глядите, прибарахлился на всю катушку. А если есть то, что руками не потрогаешь? Как с этим?

Почти тридцать — время подводить итоги, а выставить на аукцион нечего. И я еще борюсь с мещанскими замашками, предъявляемыми жизнью, но ощущение глобальной неудачи все нарастает, и надо прикладывать значительные силы, чтобы держаться. А ведь есть то, из-за чего больнее всего….

Год за годом проходят, а ты все одна. Появляются рядом мужчины, но ты понимаешь: не тот, не единственный —и кому-то счастливому веришь на слово: “Ты поймешь, когда это будет он”. Ждешь. Знаешь, что мир неповоротлив, что он слишком громоздок, и зачастую нужны годы, чтобы завертелись нужные механизмы, шестеренки, чтобы произошли необходимые совпадения и пересеклись верные дороги. Ждешь. Ничего. Сходишь с ума от отчаяния, шепчешь молитвы и плачешь ночами. Ничего! Боже, неужели для меня Ты избрал одиночество?

Человек рождается с одиночеством и потом всю жизнь пытается избавиться от него тем или иным образом. Искать Бога, любовь, друзей, искать смысл бытия. А одиночество не знает времени — оно длится сто лет, двести, тысячу, оно ровесник грехопадения и кажется всесильным. Как не разувериться, как не отчаяться? Откуда брать огонь, чтобы быть светом? Я и в Бога-то толком не верю. И уже не пойму, от- чего так получилось, может, среда заела, может, еще что. Я знаю, что это неправильно, что если бы шагнула к Нему, то многое бы изменилось.

Но все равно — шага не делаю. Привыкла к своей мировоззренческой норе, сижу там и не желаю потрясений. Не желаю работы духа, не желаю прикладывать силы. В своем духовном росте скатилась ниже некуда. Да какой там рост — я хочу, чтобы меня оставили в покое, дали мне жить так, как я хочу. Мне достаточно любоваться на золотые кресты по дороге на работу, по выходным слушать колокольный звон. В церковь меня не заманишь, только если свечку поставить или у храма на Пасху постоять.

Но что-то еще там теплится внутри, тонкая ниточка тянется вверх. И сохраняется хрупкая надежда на то, что Он не оставит свою непутевую дочь.

— Димка, привет! — он шел куда-то с папочкой, в стильном пальто, в очках, как обычно, немного взлохмаченный (на этот случай в кармане пиджака раньше таскал с собой расческу). Замер на месте, оглянулся по сторонам. Увидев меня, растянулся в улыбке.

— Ты? Откуда?

— Родителей приехала навестить.

— А… И давно здесь? Даже не позвонила. — Рассматриваем друг друга. Изменились? Те же? Другие?

— Да сам знаешь, всегда так глупо получается, планируешь и позвонить, и встретиться, и ничего не успеваешь. В день перед отъездом за голову хватаешься. Рада тебя видеть, такой представительный, куда идешь?

— В универ, преподаю там. Историю. Древнего Рима и Греции.

— Да, ты всегда тяготел к античности.

— Издеваешься?

— Диссертацию защитил?

Он самодовольно улыбнулся.

— Защитил! Слушай, а может, нам классом собраться? Как-то все поразбрелись… Ты кого-нибудь видела?

— Нет.

— Что, даже с Глебом не встретилась?

— До меня ли ему сейчас: жена, дети, работа…

— О чем ты говоришь? Какая жена? Они развелись. Она год назад как в Питер уехала. Не судьба, наверное. Ты-то замужем?

Без объяснений я махнула рукой. Он махнул мне в ответ.

— Тебе-то что, такая красивая, только свистнешь — и готово, можешь замуж выходить. А нам, малосимпатичным персонажам, что остается? Надеяться на мозги, на интеллект.

— Студентка твоя, что ли?

— Ага, Вероника. В августе поженились.

— Ну что ж, поздравляю!

— Спасибо. Ладно, бежать мне надо. Ты когда уезжаешь? Еще пару недель пробудешь? Давай в следующую субботу у меня соберемся, я ж теперь семейный человек с решенным квартирным вопросом: наследство от бабушки досталось. Телефон у тебя прежний, ну, родительский, да? Так я сегодня позвоню. Смотри не сбеги! — И он зашагал к остановке, длинный, худой, человек-цапля, человек-добро, один из моих лучших друзей, которого отдалили от меня время и расстояния. И стало жаль, что такую бесценную жертву я отдала этим двум кровожадным богам.

В моей комнате почти все так же, ничего не изменилось. Только нет человека, который здесь жил. Смотрю чужими глазами. Перебираю вещи той, другой. Скорее чувствую себя ее сестрой, надеюсь, она не обидится, что рассматриваю ее стихи, романы, записки, школьные тетрадки.

Внезапно собственная личность оказывается совсем не целостной, и это пугает. Как собрать из частей Меня-такую-какая-я-есть? Как ответить на вопрос, не ошибившись: “Кто я?” Там, в большом городе, есть иллюзия этой собранности, но здесь я расплываюсь, теряю очертания. У меня появляются двойники, они всплывают из воспоминаний и снов, они ходят по улицам в уже немодных платьях, пальто, плащах, заискивающе заглядывают в лицо, изумляются: “Неужели не узнаешь?” И чего все они хотят от меня? Права на что? Называться мной? Иметь отношение к моей судьбе? Официального признания неудач и ошибок?

А может быть, они хотят моего возвращения? Истосковались по мне, измучились, ждут воссоединения? Отдать себя — нет, только не им. Не для того я боролась за свою самость там, в большом городе, не-ет.

Я приехала отдохнуть, сделать передышку, но отдыха нет никакого. Как будто меня только и ждали здесь, готовили вопросы. Боишься сидеть в комнате и дышать прошлым. Боишься выйти на улицу и столкнуться лицом к лицу с кем-то из прошлого. Я не думала, что это так тяжело — возвращаться в родной город.

Ностальгия — это не сладкий леденец за щекой, это игла, что впивается в плоть при каждом неосторожном движении.

Дима выгуливает собаку, я задумчиво курю. Здесь я делаю это редко, стараясь не травмировать родителей. Но сигарета — не волшебная флейта, сколько ни подноси к губам, проблем не решишь, так, оскорбишь свои легкие, изукрасишь их черно-рыжими смолами, чтобы еще труднее дышать. Дыхания и так не хватает. Надо бросать. Но Москва — она тоже вроде девушки с сигареткой, прислонится к Кремлю и взирает. И, смотря на нее, трудно удержаться от беленькой, тоненькой палочки, которая твой жест может наполнить магией двадцатых. Черно-белое кино, мундштук, немые говорящие сцены… Передышка, после которой вынырнуть в двадцать первый век и продолжить борьбу за существование, продолжить непрерывную трансляцию своего образа в эту реальность, не давая ему распадаться на пиксели. Держать картинку целой.

Сеттер Эрик подбегает ко мне, лижет руки, заглядывает в глаза. Если животные и не умеют читать мысли, то они хотя бы чувствуют их. Благородный Эрик был найден на улице этой зимой в тридцатиградусный мороз. Он знает, что такое бездомность, что такое — бежать, искать направление и все равно не находить. И хорошо, если кто-то найдет тебя и пожалеет.

Когда-то бесконечный берег застроен — теперь вместо бесплодного желто-сизого песчаного пространства — свеженький микрорайон, с многоэтажками веселой расцветки, символизирующей радость нового времени. Дальше виднеется массив нового ледового комплекса, гордость губернатора.

На переднем плане — два круглых дома-башни. Они похожи на космолеты, готовые унести своих жильцов-астронавтов в межзвездные путешествия. Внушительно темнеют силуэты на фоне неба, огни, явно имеющие отношение к навигации, а не к домашнему уюту, иллюминируют корпуса и где-то внутри наготове самые современные ракетные двигатели. Только ночь укроет ладонью глаза, неизвестный капитан даст отмашку — и две громадины устремятся в фиолетово-гуашевое небо, чтобы утром вернуться на свои места как ни в чем не бывало. И жильцы, сонные после анабиоза, побредут на свою работу, едва вспоминая что-то нездешнее, небесное, протуберанцы Солнца, гладкие бока планет и манящую сеть Млечного Пути.

Я тоже хочу в космос. Возьмите меня в полет. Я вдыхаю свежий весенний воздух. На далекую зеленую звезду.

— Такие дома красивые, как космолеты.

— А знаешь, кто там живет?

— Кто? Местная элита?

— Ну, элита тоже, наверное. Там, на последнем этаже, Глеб теперь живет.

— Глеб?

— Сглупил только он, по-моему. Красиво, не спорю. Метафизика пространства в чистом виде. Но ипотека… До конца жизни будет расплачиваться этот космолетчик. К тому же его недавно сократили. Вместе с отделом, который он возглавлял. Да и вся фирма на ладан дышит. Теперь извозом подрабатывает. Не знаю, когда найдет что-нибудь. Все думы думает. Что жизнь неправильно живет. Что вокруг жизнь неправильно идет. Понять его можно, но все же сильно впадать в рефлексию не стоит. Можно спиться или застрелиться. Шучу.

— А ты сам счастлив? — Дима смущается, мнется немного, потом отвечает твердо:

— Счастлив.

— Я рада, что хоть кто-то счастлив в этом мире. Ладно, мне пора. До четверга. — Эрик лижет мне руку.

— До четверга. Ты это… Не грусти.

— Все хорошо. Пока!

Только не было ничего хорошего. Внутреннее спокойствие оказалось утерянным, что-то плескалось в душе, на что опереться было совершенно невозможно.

Я стояла под огромным сибирским небом, словно под большой картой, и думала, куда идти. Стрелки бульвара с маяками фонарей расчерчивали мой путь, решая за меня, а я мечтала выпасть из координат и проложить новую дорогу…

Меня звал берег, то место на белом, где я хотела когда-то замерзнуть, и я пошла туда, уверенная в том, что достаточно просто приблизиться— и все откроется, и обретутся опоры, и новый мост свяжет мое настоящее с будущим.

Кому как не людям, живущим в центре самого большого континента, знать чувство космической любви. Стоит только представить себе, что из этой точки во все стороны простирается необъятная земля, как охватывает чувство, будто и сам человек не имеет границ, бестелесен, свободен, слит с этим пространством.

Вот он — весь мир, перед тобой, огромный, прекрасный, зовущий. И чуткая душа моя потянулась вслед за этим голосом, не ведая преград. Казалось, что, вернувшись сюда, найду ту же самую точку отсчета и что-то нужное, несбывшееся смогу вернуть, начать сначала. Но на самом деле — все уже сокрыто пеленой времени, так, обрывки, осколки. Прошлое — книга с тесно исписанными строчками, слова не выкинешь и лишнего не впишешь.

Всегда казалось странным, как город появился тут, прямо у пасти серо-желтой степи, словно приманка, лакомый кусочек, вызов песку, вызов пространству. Здесь, за Уралом, расстояния приобретали иной смысл, иное значение, города тянулись цепочкой, словно сигнальные огни, давая знать друг другу, что на этих бескрайних землях есть люди, есть оплоты цивилизации. Когда-то они возникали как остроги, крепости, связанные сначала несмелыми дорогами, а потом звенящими рельсами, затем росли, превращаясь в мегаполисы.

Вид географической карты всегда вызывал какое-то смутное чувство. Что за странное образование — Россия? Что она есть? Как связаны все эти пространства, почему они подтянулись друг к другу? Чем объединены и надолго ли? Страницы истории перед глазами, князья, цари, императоры, плоть государства, живая, пульсирующая, раздираемая, съедаемая, но с вечным инстинктом самосохранения, зализывания ран. Великая, большая, необъятная. Страна. И мой город вместе с ней, еще одно сердце единого организма, еще одно неутомимое сердце…

Почему было утрачено чувство Родины? Почему в воздухе вдруг стало витать ощущение ненастоящего, будто жизнь идет не взаправду? Потому что мы стали свидетелями крушения того, что казалось незыблемым? Наша страна развалилась на части, и стало ясно, что ничто не может быть вечным. Мы стали учиться вполсилы, стали покупать дипломы, стали небрежно относиться к работе. Жизнь приобрела необычайную текучесть. Мы утратили свои якоря.

Поколение наших дедов казалось могучим. Время патриархов, которые безвозвратно уходят, ослабевшие в силу возраста, болезней, исчезают с привычных лавочек, из очередей в магазинах и больницах, с телеэкранов. Герои уходят, но мы еще помним, что это они победили в Великой Отечественной, подняли страну из развалин, вырастили детей и внуков. После их ухода остается чувство глобального метафизического сиротства. Кажется, пали дубы, и на месте дубравы теперь будут хлестать ветра, от которых не спрятаться, не загородиться.

Поколение наших отцов мы помним растерянным, с опущенными руками. Катастрофа настигла их внезапно, все переменилось чуть ли не в один день. Кто-то еще долго жил по инерции прошлым, кто-то уже тянул к себе в карман лакомый кусочек, кто-то заливал горе водкой.

Мы, поколение конца семидесятых, кто мы есть? Куда идем? В виртуальность?

Это наше поколение стало поколением “менеджера среднего звена”. Это при нас люди разучились что-то делать своими руками. Работяги были объявлены вторым сортом, и, наверное, даже чем-то стыдным казалось — уметь строить дом или самолет, собирать танк или ракету, водить трактор или самосвал, выращивать хлеб. Хорош тот, кто не работает, или тот, кто не пачкает рук.

И я такая же, я не умею руками. Мой мир — это компьютер, там и идет настоящая жизнь. Там взращиваются грядки блогов, там строятся срубы сайтов, там прокладываются магистрали ссылок, все там. Моя работа глупа и бессмысленна, это вдруг стало так очевидно. Но я не жажду революций и не желаю ничего менять. Как и все. Это и страшно.

Что до поколения “next” — я плохо знаю его. Так, что-то подмечаю на улицах и в метро. Они более свободные и самоуверенные, думают, это им принадлежит жизнь. Условности и рамки не для них. Модная одежда, новенькие мобильники, престижная профессия в будущем. Родители платят за все.

Но что сетовать и выводить формулы, когда любое время, век, эпоха для человека — всего лишь проверка. Бог видит все – и наши подвиги, и грехи, и наше молчание. И нам только кажется, что ответа не будет. А он есть — и это вся наша жизнь, в одно слово, в одно мгновение на ладонь к Господу…

Но не хочется думать… Не хочется жить в полную силу. Лучше отложить на потом. Лучше отступить. И когда отступят все, что будет тогда?

Со стороны, из провинции, привычная тебе Москва вдруг кажется монстром. Огромным клокочущим распухшим сердцем, на котором лежит жук-скарабей – метро. Сердце переполнено кровью, измучено аритмией. А люди все едут и едут, обескровливают свои города, сердца и сердечки. И уже понятно, что будет инфаркт, только врачи утаивают, когда именно. Они говорят, что больной еще продержится, что меры принимаются. И мы верим. И принимаем этот чужой город за свой. И обустраиваем тут жизнь, и только во сне — вдруг улочки родного города, и лица одноклассников, и мамин укоряющий взгляд, а с утра ясная мысль: вернуться, уехать, бежать. Но вместо билетов на поезд — метро-работа-съемная квартира.

Здесь тоже все не по-настоящему, с ощущением временности. Съемные квартиры запущенны и грязны, с улиц не успевают убирать мусор. Зачем беречь то, к чему не имеешь отношения? Сегодня здесь, завтра — там.

Оставлены дома, родители, родины, очаги, дворы ради лучшей жизни… И хорошо еще, если у кого-то она будет.

В Москве важно не остаться один на один с городом, иначе он тебя поглотит, он слишком большой для маленького человека. Поэтому если нашел верных друзей, то уже легче, не пропадешь. А в остальном… Мы не за деньгами ехали туда — за мечтами. Словно гонимые голосом сирены, все бросали и ехали с надеждою найти себя настоящих. И встречали других таких же, и радовались, и мучились, и метались, и искали.

А потом поток жизни нес, и все оказывалось не таким простым, и кусок хлеба вставал поперек горла, потому что надо было его добывать. И песнь звучала все реже, и усталость клонила в сон. Кому-то везло, и жизненный сок брызгал через край, и солнца хватало, чтобы осветить серые московские будни. Кого-то замечали и говорили: “Подает надежды”, кого-то брали на заметку, кому-то одаривали премией. И мне вроде бы везло. Работу нашла, крышу над головой — тоже. Появились самоуспокоенность и уверенность в том, что все идет своим чередом. И как-то незаметно насущная потребность созидать ушла на второй план. Что-то писала не торопясь и с ощущением большого запаса времени. Казалось, все впереди.

А завтра творило себя из сегодня и, все чаще зачерпывая из очередного моего дня, уходило с пустой рукой. И куда все было растрачено? На глупую работу, виртуальную жизнь, на вечеринки, клубы, шмотки, телевизор, ненужные встречи, обязательные для каждого уважающего себя современника путешествия. “С двадцати до тридцати — целая вечность” — так думается именно в двадцать лет. А в тридцать: “Куда эта вечность делась?” Прошла, как вода, сквозь пальцы.

Мне был дан дар, от которого я отказалась. Как только выяснилось, что за него нужно бороться, что творчество требует немалого труда, напряжения, самопожертвования, я отступила, нашла место потеплее, поуютнее, там, где не ранят, не рвут сердце, там, где не спрашивают с себя. Притворилась, что все хорошо. Променяла серебро на медь.

И только все равно иногда я слышу его — мой серебряный колокольчик с тонким, чистым голосом, каким рассказывают правду, открывают тайну, говорят о любви и ненависти. И тогда я хочу все вернуть. Отменить нечестную мену. Я оглядываюсь по сторонам, я смотрю в лица прохожих. Как найти того, у которого мое серебро? Его не встретишь в метро, не наткнешься случайно на улице, а может, он и вовсе исчез.

Променяла серебро на медь. А медь не будет так ясно звенеть…

На девятом этаже сидим над городом как птицы на жердочках. Открываем балконную дверь в мерзлый апрель. Сумерки синие, похожие на море, вплываем в них на корабле, и ветер треплет мои волосы, еще чуть-чуть — и вкус соли на губах. Противоположный берег кажется сказочными синими холмами из дальних стран, нездешними, туманными. Мы самые добрые в мире пираты, и пощады никому не будет, берегитесь!

— Помнишь, мечты были какие-то смешные? Думали, вырастем, и будет у нас все не так, как у родителей, лучше, веселее. А выросли — и все то же самое: дом, работа, дом. Ничего нового. Зарабатывай, крутись и успевай жить, если сможешь. И вот уже один, год, другой — и ты похож на своих родителей, какими помнишь их из детства. И только изредка вопрос: “И что, это и есть жизнь?”

У нас с Димой посиделки на двоих. Вероника ушла с подругами в кино и вернется поздно. Вернется, когда мы успеем обсудить целую жизнь и целый мир. Дима наливает вина, поднимаем бокалы за встречу.

В двухкомнатной квартире повсюду стеллажи, полки, этажерки. Все заставлено книгами. Античность, история, художка, стихи. И небольшое пространство для жизни их владельца. Как Вероника терпит это или все-таки понимает и принимает? Не бросила бы его, не разочаровалась.

— Как тебе в универе?

— Да вроде хорошо. Конечно, бывает, хочется побрюзжать: и студенты не то, что мы в свое время, и преподаватели волынят, и руководство деньги в карман загребает. И взятки опять же. Представляешь, приходится в ЖЖ писать, чтоб и не думали подносить. Надоели. Думают, раз все, то и я. А фиг дождетесь. С голоду помирать буду, не возьму. — Смеется. А я верю. Димка всегда такой был, правильный, принципиальный. Даже до занудства.

— Иногда расстраиваюсь: вижу несправедливость, вижу, что катится все куда-то к чертям, но что я могу? Пытаюсь в студентах воспитывать ответственность, неравнодушие, интерес к политике. Но нынешние, они такие — или индифферентные, или наоборот, в такую партейку вступить, где карьеру можно сделать, бабла срубить. Про Мишалева слышала, нет? Выпускник один из универа, дорвался, сейчас под следствием…

Да и вообще народ стал — лишь по норам сидеть. И это его не касается, и то. Нет, понять-то можно. Двадцать лет регресса, тут хоть у кого руки опустятся. Но ведь никто за нас не сделает, не принесут на блюдечке с голубой каемочкой. Еще и последнее отымут. И кризис этот еще… Как у вас там, в Москве, с кризисом?

Эх, история, никому она сейчас не нужна. Если только грант какой добыть, то да. А так — отучатся мои студентики и разбегутся по лавкам, торговать сотовыми, машинами, мебелью, стройматериалами, да мало ли чем. И не будут они интересоваться ни собственной историей, ни собственным будущим. Тогда в чем моя роль? В чем дело моей жизни? Образование — формальность, главное — пара-тройка навыков. А с образованием в целом что творится, я уже молчу. Тупеет, тупеет народ.

— Тебя Москва не напрягает? Москва — блудница вавилонская! Как тебе там? Хотя возможности, конечно, тусовка, знакомства. Это важно. История-то никому не нужна, а литература тем более. Если только Донцова. Так что надо продвигаться, понимаю.

Эх, Дима, куда продвигаться… А он уже как ни в чем не бывало:

— Глеб спрашивал о тебе.

— И что ты сказал? — я замираю с бокалом в руке.

— Я не знаю, что сказать. А что нужно?

Не раздумывая:

— Ничего.

— Он хочет тебя увидеть.

— Мог бы позвонить.

— Сомневается. Ему надо знать…

— Мне тоже когда-то надо было знать, что он любит меня. А он молчал. Я тоже промолчу.

— Ты…

— Да, я люблю его, — выдаю сокровенную тайну, и сразу легче, будто освободилась от заклятия.

— Чудаки вы.

— Перестань, Дима.

— А помнишь, ты говорила: “Настоящая любовь на века. Сказать кому-то: я люблю тебя, значит, подарить вечность”. У тебя она быстро кончилась.

— Моя вечность со мной, — я дотрагиваюсь до груди, чувствую влагу на глазах и ухожу курить на балкон.

Что любовь, не только в ней дело. Хотя веришь в спасительность, и надеешься, и счастлив тем, что она просто есть.

Пугает собственная разочарованность миром. Обнаруживаешь, что вокруг все чужое. Родились в одной стране, выросли в другой, живем в третьей, и все далеки. Вроде и не эмигрировал никуда, а постоянно чувствуешь эту дистанцию, этот разрыв.

Люди все больше становятся чужими друг другу, общество распадается на слои, мы отрывается друг от друга, и сплоченными остаются лишь кучки случайно удержавшихся вместе людей: семьи, друзья, коллеги по работе. Мир сужается до размеров дома, семьи, все, что за пределами — меня не касается. Один мой друг заметил: раньше строили дома так, чтобы был общий двор, чтобы люди могли общаться, делалось ли это осознанно или было заложено на ментальном уровне, но сейчас так не строят, все должно стоять отдельно, сплошная индивидуализация, а дача или коттедж вообще за высоким забором. Сначала поставили железные двери на двери в квартиры, потом отгородили общие коридорчики, потом забаррикадировали двери в подъезды. Отгораживаемся друг от друга.

Мир стал каким-то бесстыдным, циничным. Он не то что не боится насилия, секса, извращений, смерти, издевательства, кощунства, он в открытую пропагандирует их как инструменты познания реальности, как способы овладения ею. И это бесстыдство глобальное, оно не где-то там, теоретическое, оно повсюду. В телевизоре, в газетах, в песнях, на улицах. Зачем? Мы же не такие! Но некуда деться. И что признается главным, ради чего наша жизнь? Ради денег, статусов, карьеры?

Заработать, прокутить, пропить, проесть в ресторане, промотать на курорте, потратить на модные шмотки. И снова заработать, и снова спустить. Деньги во имя денег, как самоцель. Жить здесь и сейчас. Живут так, как будто думают, что они бессмертные, что смерти нет. И что Бога тоже нет.

Как защититься от новых, приземленных, ценностей цивилизации, которые накатывают со всех сторон? Как защититься от вранья голубых экранов, желтых и белых газет, золотисто-глянцевых журналов? Не смотреть, не читать? Но ведь все равно нужно идти в ногу с реальностью, надо быть в теме, в курсе. И сдаешься, и как бы веришь. Понимаешь, что некуда бежать, и принимаешь правила матрицы, снимаешь с себя всякую ответственность за происходящее вокруг и даже, если придет Нео, не знаешь, пойдешь ли за ним.

А начнешь говорить с кем-нибудь, большинство это не интересует, мол, успокойся, живи, как все. Принимай реальность и не стремись ее изменить. Все же нормально, все путем. Занимайся собственной жизнью, подруга.

Дима откупоривает вторую. Ну, это уж слишком. И так хороши. Но Дима не слушает, разливает. Красное сухое. Льется, словно кровь, только природная, вобравшая солнце жарких краев, соки виноградной лозы, наполненная проливными дождями.

— А ты пишешь что-нибудь? — неожиданно спрашивает он, и вся идиллия сегодняшнего вечера катится к чертям. Он наступает прямо на открытую рану. И я знаю, что так просто он с нее не сойдет.

— Нет.

— Совсем ничего? — он не верит.

— Совсем.

Мы молчим. Потом Дима встает и говорит:

— А хочешь, я тебе скажу, почему ты не пишешь?

“Нет, не надо!” — мысленно кричу я, а вместо этого губы произносят:

— Хочу…

— Из-за страха. Ты всегда боялась, что не получится. Ведь ты желаешь написать только гениальный роман, не какой-нибудь – плохой, средненький или хороший. А лишь гениальный, такой, чтоб сразу, словно серебряная пуля, всех наповал. Но для этого надо выложиться, надо быть искренней, обнажить душу, много работать, бороться с обстоятельствами. И все равно результат никто не гарантирует. Гениальность нельзя гарантировать. Да и если все сошлось, то где шанс, что напечатают, что не нужно будет ждать пять-десять лет, а может, и вечность. Кому как не тебе знать о писательских судьбах?

Сначала ты обещала себе — возьмусь завтра. Потом превратила свое призвание из живого, близкого, насущного в холодную путеводную звезду. Она торчит где-то на небе и вроде подтверждает, что ты владеешь чем-то особым, чего нет у других. И когда тебе плохо, думаешь: “Ну, нет же, я ведь великая писательница, я такой шедевр могу создать, если захочу!” Утешаешься, но ничего не делаешь.

— Ты что, решил меня добить? — мне хочется швырнуть хрустальный бокал в стену, чтобы звон на все квартиру.

— А тебе не надоело лгать самой себе? Пора все решить. Потому что, кроме утешения, есть еще и боль, которая тебя изводит. Ты чувствуешь себя виноватой. Всегда. Потому что ты предала свой дар. Так оставь его, откажись окончательно, оставь надежду вернуть и не мучай себя.

— Что ты такое говоришь?! — мне хочется, чтобы он замолчал. Потому что все это — правда.

— Я говорю так, потому что сам это пережил. Передо мной тоже стоял нелегкий выбор. Думаешь, мне все давалось просто — стихи, книги, публикации? И одновременно преподавание, наука, диссертация, студенты? Думаешь, не хотелось сдаться и бросить? Ведь так делали многие, сначала — молодой, даровитый поэт, который так и брызжет стихами, которому рады редактора журналов: новая кровь, какой самобытный, харизматичный, браво, браво, тут же сыплются литературные премии, а лет через десять — где он, этот поэт? Отрастил себе пузо, сидит в какой-нибудь конторке и едва помнит, что такое рифма. Или не хочет помнить. Потому что дар — это и бремя. И не каждый сможет его нести. И ничего тут стесняться.

Я хотел бросить. Тогда, пять лет назад, завяз в диссертации по уши, у студентов экзамены, а тут какой-то литературный семинар, надо ехать. И я подумал: “Зачем упираться? Кому это все надо?” А потом ты прислала свой рассказ, помнишь? “Свирель”? И мне стало стыдно. Перед тобой, хрупкой девушкой в большом городе, которая не сдалась. Значит, и я смогу и к черту сомнения! К черту…

— Это был последний рассказ. Больше я ничего не писала. — Я заплакала.

— Полина, ну не надо, ну, прости меня, я не хотел… Я не думал, что ты так это воспримешь… Ты казалась такой, такой…

— Циничной и черствой, да? Или высокомерной? Или пуленепробиваемой? А я слабая и ранимая. Ну и что, ну и сдалась! Это мое дело, только мое! Все горазды рассуждать и судить, а если бы вас на мое место…

— Полина!

— Тебе легко говорить. С высоты положения. От лица того, у кого все получилось. Поэтому мне, неудачнице, можно все высказать, смело, в глаза. Что я могу ответить? Оправдываться — глупо, спорить — бесполезно, потому что все, что ты сказал, — правда. Но ведь каждый имеет право на ошибку или нет? И тем более на свою жизнь. Никто никому ничего не должен. И я не обещала Господу Богу быть тростью Скорописца.

Да, мое место незавидное — читка и правка женских романов. Кто бы мог подумать — Полина, интеллектуалка, а до чего опустилась? Но зато — все покойно, стабильно, зато примирение с реальностью. Ты это хотел услышать? Да, признаю, я зарыла свой талант в землю… Но что? Разве я одна такая? Посмотри — почти вся страна занимается тем, чем не хочет заниматься. Сколько людей ненавидят свою работу? По опросам — семьдесят процентов. Семьдесят процентов не нашли своего призвания, и ведь никто не умер. И вообще рады, что хоть как-то могут заработать на кусок хлеба, детей прокормить. Так что нечего выпендриваться, великий вы наш поэт! — Я схватила одежду, сумку и хлопнула дверью. Я устала от судей. И прежде всего от того самого, что сидит внутри меня. Я больше не хочу. Только не знаю, как с этим покончить, как заткнуть совесть, эту посланницу Господа Бога, этот компас, данный нам от рождения, чтобы не заплутать в мире людей.

Еле дошла до дому, ярость клокочет, внутри все кипит. Да пошли они, провинциалы, что они знают! Сидят тут себе в провинции — мы не такие, как вы, мы не запятнаны ни грязью больших денег, ни кровью громких убийств. Мы чистенькие, мы хранители традиций, на нас земля Русская держится. Это у вас там вселенский Вавилон, а у нас пусть окраинный, но Иерусалим духовности.

А на самом деле — ведь все тоже, просто масштабы меньше, просто не так много людей. И от того резкость восприятия явлений пропадает, контуры смягчаются. И — да, чище, духовнее, патриархальнее. И больше связей между людьми, и пространств меньше. Потому и уютнее, и домашнее.

Только не надо обманываться — метастазы опухоли сложившегося строя везде. И если твердить о разрушении устоев, мозгов и нравов в столице, то почему нужно умолчать о провинции?

Наверное, с нас, сбежавших из родных домов, спросится. Когда мы вместо того, чтобы беречь свои очаги, подались вон. Когда думали о кошелечках, комфорте, славе… Каждый думал о своем… И забыли о чем-то общем и главном.

Осталась бы я? Десять лет в столице — это не так просто, десять тех самых лет, в которые могло бы свершиться многое, но в которые не свершилось ничего. Да, ничего. Ибо то, что делала я, мог делать любой другой человек, имеющий мое образование.

Только окружающая жизнь отпечатала на мне, как на воске, свои иероглифы. И будут ли они понятны здесь? И примет ли меня обратно мой город? Ведь я выдрала себя с корнями, и рана на месте моем уже затянулась. Куда возвращаться? Во имя чего? Ждут тебя здесь?

Где-то в доме-башне Глеб. Тоже ищет ответы. Тоже хочет правды и знать, что делать. Всю жизнь мы тянемся к тем, кто похож на нас. Мы хотим понимания. Чтобы нас, огласивших мир криком первый раз после извлечения из материнского живота, научившихся говорить, узнавших другие языки, почерпнувших мудрость из книг, чтобы нас наконец поняли и прижали к сердцу. И миловали, и жалели, и хранили от бездн теплые нежные руки. Чтобы мы были кому-то нужны. И чтобы наши слова, произнесенные для кого-то близкого, были приняты, как откровение…

На самом деле я не такая: все эти мысли меня раздражают, они колючи новогодними иголками, которые вдруг то здесь, то там обнаруживаешь после выноса елки. Да когда ж они кончатся? В мусор их, в мусор. А я — в мешок и в дальний угол сознания. Пусть лежит до поры до времени. Достану, переберу, вот как сейчас, и на место. Потому что не люблю, чтобы кололо, мне не любы укоры совести, друзей, церкви. Не надо. Каждый живет, как умеет. Такое нынче время — не выбирали, свалилось на нас, и как бы мы ни брезговали, приняли, примерили на себя, пользуемся.

Успокоившись, выпив кофе: конечно, вернусь. Большой город оглушит поначалу, и потеряешься среди миллионов людей, в толкучке метро, в толпе на улице, без единого знакомого лица. И в чужой квартире оглушенность будет соседствовать с уличным шумом, и как, сломанный радиоприемник, станешь настраиваться на нужную волну, сбиваясь раз за разом. Потом заплачешь, не зная, зачем это странное, одинокое место, где никто не назовет тебя по имени, и не лучше ли обратно… Но после возьмешь себя в руки, звонок на работу, друзьям, разобрать вещи, сходить в магазин, и новые записи во френдленте, и свежие письма в почтовом ящике, и на рабочем столе уже стопка женских романов, sms-ки — родителям, одноклассники — на специальном сайте, собраны в кучу, не успеешь соскучиться… Жизнь войдет в свою колею.

Встроюсь в московское, то ангельское, то бесовское, буду жить, поживать да добра наживать.

Ложусь спать, старательно укутываюсь одеялом, словно прихватила с улицы холодного апрельского воздуха. Лежу и не могу уснуть, хотя очень устала. Смотрю, как дрожат тени на стенах, и вдруг вспоминаю, что двадцать лет назад они были точно такими — абажур, ажурные прорези тюля, ветви деревьев. И был дневник, и мысли о тебе, и тоска. Зато можно было прийти утром в школу, сказать: “Привет!”, рассматривать тебя на занятиях, мечтать… Ты был живым, и то была жизнь, которая сейчас скукожилась до размеров то ли воспоминаний, то ли засушенных анютиных глазок, дунь — рассыплются. Жалею, как я жалею! Кажусь себе безмерно виноватой: что сделано не так? Почему ты не остался со мной? Тогда все сложилось бы иначе, не было бы этого вечного шрама на сердце, вечного холода, застывшего с того Нового года. Ну, что я могла знать о любви, об отношениях, я, девочка-подросток из советской школы? Боялась-стеснялась-играла?

А вообще к чему все эти обвинения? Первая любовь — она и есть первая, пусть безответная, но не испорченная ни совместной жизнью, ни мыслью о деньгах, теще-свекрови, машине-даче, перспективах… Человек учится любить человека, познает дар Любви.

Вспоминаю тебя — зачем? Чтобы увериться, что было что-то хорошее? Глупо. Первая любовь — почти всегда миф. Один из лучших в собственной мифологии по силе и яркости, с реальной жизнью он имеет уже мало общего. И я сейчас хочу погрузиться в него. Обман? Конечно. Приятный? Да.

Если бы ты мог представить, сколько раз мысль о тебе спасала и утешала меня. Я знала, что ты есть, пусть далеко, пусть с другой и, наверное, позабыл меня. Но это давало надежду, что лишь своим существованием, неся в себя наше общее прошлое, ты сохранишь меня настоящую. А значит, не дашь рассыпаться этой, сегодняшней, у которой все складывается не так…

И вот сейчас я понимаю: что-то должно произойти, что перевернет мою жизнь. Ты появился в ней снова, пришел еще более близким, чем раньше.

Я не могу уснуть, встаю в темноте средь теней, включаю лампу и читаю свой старый дневник. Не выдерживаю и плачу: я очень жалею ту, которой была когда-то.

“Надо перестать о нем думать”, — понимаю я утром. Все это совершенно ни к чему. Оживлять иллюзию опасно. Все будет не так, как ожидаешь. И еще я хочу быть честной, я хочу понять, зачем этот рывок в прошлое за сокровищем, которое лежало себе на дне воспоминаний и оставалось бы там до скончания дней. Но нет же, я снарядила экспедицию, я рыскаю вокруг, я чую запах золотых дублонов.

Но как я могу от него отказаться, ведь это мое единственное сокровище, единственное! Все остальные растеряны, так уж получилось.

А может быть, я просто боюсь новых отношений? Боюсь открываться новому, незнакомому человеку. Да, признаю, я стала более закрытой, холодноватой, я умею держать дистанцию, контролировать эмоции. Я стала более эгоистичной, в первую очередь меня интересуют мои собственные чувства, если человек как-то дисгармонирует с моим внутренним миром, я перестаю с ним общаться. Я не хочу тратить силы на то, чтобы его понять, приблизиться к нему. Разве не так? И в то же время сама желаю понимания. Все очень запущено, Полина, а ты придумала разрубить узел одним махом. Вместо того, чтобы самой разобраться в себе, ты хочешь взвалить это на другого человека. Немного любви, немного мести, жажда реванша, осуществление тайной мечты… Чего-то не хватает, не правда ли? Наверное, истины. Себе-то зачем врать?

“Надо перестать о нем думать”, — вновь повторяю я себе и едва могу допить кофе. Поскорее бы уехать, чтобы не наделать глупостей.

Глеб, Глеб, Глеб… Я помню все, до мелочей. Школьный двор, где катаемся на велосипеде, сижу на раме, и твой нос утыкается мне в ухо.

У тебя воспаление легких, ты в больнице, я пишу записочки, через открытую фрамугу по бечевке передаю наверх.

Осень, едем классом на картошку, и костяника в твоей ладони, и хрустящие листья, и дым костра; слишком легко оделась, и твоя куртка на моих плечах.

Пустырь, на котором стоим и не можем наговориться, и уже звезды загораются наперегонки с огнями домов, и где-то выглядывают из окон наши родители.

Химия, география, физика — записки и рисунки.

Моя комната, лампа, читаю тебе стихи…

И я привыкаю к тебе, прилипаю, кажется, навсегда, не отодрать. Потом все кончается, и такая вот — наполовину, пытаюсь жить. До сих пор…

У меня в руках Димина книга. Стихи. Целая книга стихов, выпущенная в местном издательстве. Белые страницы, изящный шрифт. И строки о самом главном. “Кажется легким — душу продать и обменять серебро на медь. Только медь не будет так ясно звенеть”.

Дима… Пока я, наконец сдавшаяся, сломленная, забросила свое писательство и вычитывала сотнями чужие произведения, он писал в темноте комнат, потому что больше времени не было. А я сидела днями в офисе, потом бежала домой, потом лежала, бессмысленно глядя в телевизор. От букв и книг тошнило, читать вообще не хотелось.

Наверное, я не была настоящей. Иначе бы просто не могла не писать. Но наступил момент – смесь отчаяния, гордости, и я решила, что все, хватит, достаточно. Больше никаких неудач, заниматься карьерой, зарабатывать на жизнь, никаких романов, стихов и прочего. Хватит быть посмешищем, пора принять реальность такой, какова она есть.

— Лапочка, ну кто это будет читать? Написала бы лучше детективчик или женский роман, эротический, мы б его так продали, ух! — Я осталась редактором.

Если бы Дима был рядом… Но тогда пропасть пролегла между нами, случайная пропасть. Кто первый не ответил на письмо другого? У кого полетел Windows и вирус сожрал все адреса электронной почты? Кто первый подумал: “А, ладно, потом отвечу” или “Что теперь уже писать, полгода прошло?” И всегда есть оправдание, мол, времени нет, работа, дела, и это вечное “пока, убегаю”, заканчивающее письмо, в конце концов убежит вместе с письмами. Достаточно не написать строчки, и теряешь близкого, родного человека навсегда.

Дима выуживает из меня самое сокровенное, наболевшее, то, о чем ни с кем не говорила, боясь быть непонятой или смешной. А ему скажу, он поймет, ведь он друг души, которого отдалила, чтобы не видел, в кого превратилась, чтобы не осудил. Ведь именно его мнение было важно для меня. И почему-то не пришло в голову, что он-то как раз и пожалеет, и поможет, выцарапает меня у моих заблуждений.

Могло ли все это случиться раньше? Раньше одуматься, принять решение? Да и сейчас, пусть хорохорюсь, а дойдет до дела — что, не отступлю, как бывало не раз? Скажу себе: в следующий понедельник, и по накатанной: дом-работа-дом, по выходным уборка, поход по магазинам, покупка новых шмоток (как же, как же — держать марку, быть не хуже других), попить кофейку с подружкой, хлебнуть “Маргариту” — с друзьями. Со случайным и милым знакомым – в кино или ресторан. И так далее, и так далее. И все же в толпе вновь вопрошающий взгляд: где человек, у которого мое серебро?

А самое страшное: есть ли мне что сказать? Мне, привыкшей прятать тревожные мысли и довольствоваться удобным средним арифметическим. Вдруг очнуться, поскрести в запасниках и вывалить на читателя забытые истины. Время ушло. Наверное, не смогу. И прав Дима, надо смириться. Нечего размахивать воображаемым мечом, воевать не с кем. Та, кто могла бы, ушла, затерялась в арбатских переулках, на перроне Казанского вокзала, растворилась в безликой толпе. Ей было двадцать и виделось прекрасное будущее, умные мысли, удивительный, чистый слог, виделись книжки на полках магазинов, и имя крупными буквами, о, да, и автографы, и читатели. Хотелось всего и сразу. А теперь следует забыть. Забывание — хороший и нужный процесс.

Лена-красавица улыбается нежно: “Привет! Ты! Как здорово!” Я немного смущаюсь от неожиданности, от ее искренней солнечности. Она смотрит на часы, хмыкает, а потом неожиданно бросает дела, машину, ведет меня в кафе. Юрист, своя фирма, не замужем. Десять лет уложились в три предложения. Впрочем, у меня то же самое.

Кто-то в банке, та в школе, тот менеджер, этот директор, этот начальник, та в администрации, представляешь. Сергей был в Чечне — это как-то выбивается из общего ряда. У тех двое детей, у этих никого, у Сергея недавно мальчик родился. Глеб в разводе — вот неожиданность. — Я никак не реагирую. — А Наташа в Москву уехала, вы не встречались? А Валера в Питер. А Инга в Германию. А Вика с Виталиком— помнишь из параллельного — в Израиль. Вика в Израиль, прикольно, да? Рома в Тюмени работал, сейчас вернулся. А Димочка-то наш диссертацию защитил, молодец какой, и жена у него симпатичная. Встречала их как-то.

— Мы виделись. Он хочет, чтобы мы собрались все вместе, посидели. К себе приглашает.

— Да? Вот здорово! А почему мне не позвонил?

— Наверное, замотался. Еще позвонит.

Мы пьем кофе и разговариваем, и я замечаю, как она смотрит в окно на проходящих мимо мам с детьми.

Вот так, почему-то тебе не дадено, не положено этого счастья — быть матерью, вымолить, выносить, прижимать к груди, и баюкать, и вдыхать родной запах нежной маковки. Как будто не женщина вовсе, а так — пустота, заключенная в гулкий сосуд.

Мы прощаемся. Мальчик за соседним столиком спрашивает:

— Мам, а когда я был маленьким, я был кошкой?

Мы смеемся, но горек наш смех.

Рассматриваю черные буковки билета, скоро отъезд. Пережив аварийную посадку, боюсь нынешних самолетов, вернусь в столицу на поезде.

Пройтись по городу, чтобы запомнить и ничего не забыть: ни реки, толстым, заснеженным, ровным полотном, вдоль которой и растянулся город, ни усталых, натруженных спин мостов, ни проспекта с белыми домами и зелеными крышами, ни торжественных, пышных соборов, ни старых деревянных домиков с резными наличниками…

Мозаика города складывается в портрет, я вглядываюсь в него, в эти разноцветные куски, и вдруг вижу, что это я, это мое лицо. Совершенное открытие поражает. Как бы далеко я ни была — все равно остаюсь здесь. Навсегда.

Дима позвонил первым:

— Я хочу попросить у тебя прощения. Я не желал тебя обидеть.

— Желал-желал. Исключительно для пользы дела, поэтому прощаю.

— Приходи завтра. Класс собирается.

— Ага, приду.

— Ты правда не держишь зла?

— Нет. Иногда я вру, но чаще все-таки говорю правду.

— Буду ждать.

Наши собирались потихоньку, как всегда, особой пунктуальностью они не отличались. Из прихожей то и дело раздавались удивленные возгласы, все давно не виделись. Жена Димы, молоденькая блондинка Вероника, водружала на стол дары приходящих — договорились принести все, кроме горячего.

— Надо же, и москвичи тоже здесь, — это Лерка подходит ко мне, хотя какая она уже Лерка, мама двоих детей, свою девичью фамилию воспринимает, наверное, как чужую. Я отвечаю на ее вопросы, улыбаюсь, а пальцы нервно вертят кольцо. И вот откуда-то издалека доносится знакомый голос, от которого мурашки по телу.

На пороге стоит Глеб. Здоровается за руку с мальчиками, кивает девочкам. Мы не виделись восемь лет, я боялась, что он сильно изменился, нет, все тот же, только возмужал.

— Привет! — Он улыбается, подходит и вдруг касается моей щеки губами.

Я знаю, что вспыхиваю, что такого румянца у меня не было много лет, и единственное, что мне остается, это сказать: “Здравствуй!” — и тоже поцеловать его. Внутри смятение. А он берет меня под локоть и усаживает рядом с собой, как будто так и надо. И потом, когда все начинается, шампанское, бокалы, я ничего не чувствую и не понимаю, кроме руки Глеба, касающейся невзначай моей. Это Глеб или это я?

Из сердца поднимается волна и проносится через меня. Замереть, чтобы не расплескать пламя, а лучше бы погасить его, ведь будет больно потом, но уже не в силах противиться, ощущаю знакомую сладость. Любовь.

Весь вечер он рядом, смеется, шутит, а я не могу наглядеться.

Надо собираться по домам, мою на кухне посуду, Вероника приносит грязные тарелки, в зале завершающая стадия праздника, допивают то, что осталось, перетягивают блюда с одного края стола на другой. Глеб заглядывает на кухню.

— Я тебя домой отвезу. Тебя и ребят, а то неудобно, — и уже в зал: — Народ, есть три свободных места, кто-нибудь едет?

— Едем! Едем!

— Я тоже, между прочим, на машине. Попутчиков беру!

— А я и на автобусе доберусь.

— Ну, какой автобус, влезем. Чего уж там.

Быстрые сборы. Усталые лица хозяев, усталые лица гостей, но лица добрые, просветленные. Как мы только сегодня не умерли от смеха?

Дорога по ночному городу, сквозь холодноватый апрельский воздух и мерцающие огни. Юность вернулась, пусть на несколько часов, но от этого так хорошо на душе.

— Лер, здесь где лучше сворачивать?

— Да высади меня около дома, будешь еще тут крутить-мудрить.

— Ага, в двенадцать часов ночи оставь ее посреди улицы. Нет уж, я тебя к подъезду, милая моя, доставлю.

Вот распрощались и с Лерой.

— А тебя куда?

Я улыбаюсь.

— В соседний дом.

— Слишком близко. Ты воздухом подышать не хочешь? Я к реке выеду, там свежо, и звезды в воде отражаются, очень красиво. В Москве, наверное, звезд не видно?

— Редко, но как-то об этом не задумываешься. Поехали.

Не молчать, Боже мой, только не молчать.

— Как же ты там поживаешь? Одна?

— Одна.

— Ну, это пока. Тебе же всего…

— Двадцать восемь.

— Ага, двадцать восемь, барышня в самом расцвете.

Что ты знаешь о моих двадцати восьми? Что если в шестнадцать хотелось умереть от любви, то теперь умираешь от ее отсутствия. Что сущность твоя разверзнута, там пусто и одиноко, и ветер гуляет внутри. В шестнадцать — все только начинается, мечты, иллюзии, в двадцать восемь — почти все уже состоялось. Или не состоялось. Как у меня. Ни семьи, ни дома, ни детей, ни постоянного места жительства. Бродячая кошка, жалкое зрелище. Иногда так и хочется орать от одиночества и непонимания: ну почему же с тобой, умной, хорошей, красивой, — так? Безнадежно. И вдруг увидела тебя и снова — живу, снова верю, что не земля, а небо под ногами. Только боюсь шагнуть, ведь эта любовь уже была прожита и, неудавшаяся, осталась там, на берегу, среди снега, замерзшая.

Мы стоим посреди апреля, посреди одной из его ночей. Стоим у реки, молча, думая о своем. Он еще не ясен, этот апрель, холодный, с хрустящим льдом луж, с нерастаявшим снегом, с повсеместным стеклом. В моих пальцах, холодных и тонких, тоже лед. Кажется, если сильно их сжать, хрустнут и посыплются хрусталем. Все в природе истончилось, и даже шпильки сапожек и те, тонкие-тонкие, словно только и ждут неосторожного шага. Все грозит разломиться. Оттаять, даже не хочется оттаять, лишь бы сохранить это равновесие, эту заминку на корабле времени, замереть во льдах, сохранить себя.

Эта ночь — одна из точек, которая может изменить жизнь. И от этого страшно. К той, старой, плохой ли, хорошей, ты привык, а впереди — неизвестность. Любовь требует смелости. Любить — значит быть смелой.

Все решаем, кто должен сделать первый шаг, и, если не дождемся, разойдемся теперь уж навсегда. Моя жизнь не связана с этим городом, мой приезд сюда — случайный порыв.

И вот я, все понимающая, знающая о последствиях, знакомая с “точками невозврата”, no return to innocence, я тоже жду. Чудесная женская гордость, изобретение феминизма или природный дар, во мне-то откуда? Чего я боюсь? Быть беззащитной? Смешной? Обманутой? И после всего, чему научила жизнь, не иного ли следует бояться?

— У тебя руки совсем замерзли, — он взял мою ладонь в свою.

Я вздрогнула, и трещина, тонкая-тонкая, пошла среди льдов, грозя их разрушить.

— Отвыкла от холодов.

— Залазь в машину, погреешься. — Я на мгновение подняла голову вверх, где среди синего поля застыли звезды, голубые морозные ягоды. Потом они задрожали от шума мотора и стали сыпаться, сыпаться… Нет, это от ветра слезы навернулись на глаза, а звезды остались на месте.

— Плачешь? — он с тревогой посмотрел мне в лицо.

Я плакала.

— Иди сюда, — он сам шагнул ко мне и прижал меня к своему плечу, так мы и замерли на мгновение, щека к щеке, не видя глаз друг друга. А потом он сказал мне те слова, которых я ждала четырнадцать лет. Он говорил, а я прижималась к нему, как будто боясь, что его у меня отнимут, что он ускользнет.

Однажды ночью я решила, что больше не буду любить его. Никогда. И спрятала свою любовь на берегу реки, но ведь снег уже тает…